Неужели Билл Крофт так сказал?
— Все, что ты говоришь, могло бы иметь определенную долю смысла… — уставившись в пол, заговорил Фрэнк.
Он чувствовал, что в споре проигрывает, и свидетельством тому был налет театральности, появившийся и в его голосе. Героический тон соответствовал образу человека, которым восхитился бы Билл Крофт.
— …Если б я обладал каким-нибудь определенным, осязаемым талантом. Скажем, был художником, или писателем, или…
— Ох, Фрэнк, неужели ты вправду думаешь, что лишь художники и писатели наделены правом жить своей жизнью? Слушай: не имеет значения, если ты пять лет вообще ничего не будешь делать; не важно, если потом ты скажешь, что хочешь стать каменщиком, механиком или плавать в торговом флоте. Ну как ты не понимаешь? Это не имеет отношения к определенным осязаемым талантам, сейчас задушена твоя сущность. Нынешняя жизнь бесконечно отрицает твое «я».
— Ну и что?
Фрэнк позволил себе взглянуть на нее; он даже отставил бокал и положил на ее колено ладонь, которую она прикрыла обеими руками.
— Как — ну и что? — Эйприл мягко потянула его руку и прижала ее к животу. — Ты не понимаешь? Ведь ты самое ценное и удивительное, что есть на свете. Ты — мужчина.
Из всех проигрышей, какие были в его жизни, нынешний скорее походил на победу. Никогда еще так не бурлило в душе ликование, никогда еще истина не была так красива, никогда еще обладание женщиной не давало такой власти над временем и пространством. Сейчас он мог своей волей рассеять прошлое и будущее, растворить стены и разрушить таящуюся за ними темницу провинциальной пустоши. Он господствовал во Вселенной, ибо он был мужчиной, а изумительное существо, которое распахнулось перед ним, а потом нежно и страстно ему отдалось, было женщиной.
Когда проснувшиеся птицы запустили первые яркие, но еще неуверенные трели, когда окутанные дымкой деревья из темных стали нежно-зелеными, она ласково коснулась пальцами его губ.
— Милый, ведь все так и будет, правда? Мы же не просто поговорили и все, да?
Лежа навзничь, Фрэнк любовался, как медленно вздымается и опадает его грудь, такая широкая и крепкая, что ей был бы впору средневековый доспех. Есть ли что на свете, чего он не смог бы совершить? Есть ли путешествие, которого он не смог бы предпринять, есть ли награда, которую он бы не посулил?
— Не просто, — ответил Фрэнк.
— Потому что я сразу хочу начать. Завтра. Написать письма и все такое, разузнать насчет паспортов. Я думаю, надо сказать Нифер и Майку, правда? Им понадобится какое-то время, чтобы свыкнуться с новостью, и я хочу, чтобы они узнали первыми. Хорошо?
— Да.
— Но я не стану ничего им говорить, если ты еще не вполне уверен.
— Я уверен вполне.
— Чудесно! Ой, ты посмотри, сколько времени! Уже почти рассвело. Ты будешь совсем разбитым.
— Не буду. Посплю в поезде. И на работе. Все нормально.
— Ну хорошо. Я тебя люблю.
И они уснули как дети.
Фрэнк Уилер пребывал в столь радостном сумасбродстве и такой ликующей беспечности, что позже и сам не мог вспомнить, сколько же это длилось. Прошло недели две, а то и больше, прежде чем жизнь стала возвращаться в привычное русло, когда замечаешь время, соразмеряя себя с его ходом, но тогда Фрэнк не мог сказать, как долго она была иной. Четко и ярко в памяти запечатлелся только один день — вторник после юбилея.
В поезде он задремал, привалившись головой к пыльному плюшу сиденья и уронив с коленей «Таймс», а затем под темным гулким сводом Центрального вокзала долго стоял над чашкой обжигающего кофе, позволив себе опоздать на работу. Все пассажиры казались ему потешными человечками: у мужчин одинаковая стрижка ежиком, в которой блестит седина, все серьезные, опрятные и наглухо застегнутые, все проворно перебирают ножками. Бесконечным суетливым роем они облетают зал ожидания и устремляются на улицу, чтобы час спустя угомониться в дожидающихся их конторах Манхэттена. Если из башни по одну сторону городского каньона взглянуть на противоположную, та предстанет огромным беззвучным инсектарием, в котором розовые людишки в белых рубашечках бесконечно перебирают бумажки и хватают телефонные трубки, усердно разыгрывая свою пантомиму для равнодушных облаков, величественно проплывающих по весеннему небу.
Меж тем кофе был великолепен, сухие бумажные салфетки ослепительно-белы, а бабуля-буфетчица, явно наслаждавшаяся своей деловитостью («Да, сэр. Спасибо, сэр. Что-нибудь еще, сэр?»), так услужлива, что хотелось перегнуться через стойку и впечатать поцелуй в ее морщинистую щеку. К конторе Фрэнк добрался в состоянии эйфории после чуть отпустившего изнеможения, когда все звуки тусклы, предметы нечетки и все кажется исполнимым.
Но сначала предстояло решить первоочередные задачи, первая из которых ждала за дверями лифта, раскрывшимися на пятнадцатом этаже: встретиться с Морин Груб и вести себя как мужчина. В темном костюме, который, видимо, был самым строгим и наименее соблазнительным нарядом в ее гардеробе, она одиноко сидела в закутке приемной и, увидев Фрэнка, ужасно смутилась. Однако в его искусно сооруженной улыбке не было ни капли хитрости, ни грана самодовольства, но только открытость и дружелюбие, и Морин вновь обрела уверенность, еще до того как он подошел к ее столу. Может, она боится, что он счел ее шлюхой? Что весь день будет перешептываться с приятелями и, поглядывая на нее, усмехаться? Если так, пусть она успокоится, говорила улыбка. Или же ее пугает, что он попытается закрутить роман? Что испоганит ей жизнь суетливыми, назойливыми встречами в углах («Надо увидеться…»)? Улыбка извещала, что и об этом не стоит тревожиться, а других причин для беспокойства вроде бы не имелось.