Эйприл надела именно то синее платье и никогда еще не выглядела столь очаровательно, но взгляд ее был отстранен — скорее взгляд благодушного зрителя, нежели гостя, не говоря уже о друге, — и добиться от нее чего-либо, кроме «да» и «вот как?», не удавалось.
С Фрэнком была та же история, только в десять раз хуже. Он не просто молчал (хотя уже одно это было знаком, что парень не в себе), но даже не пытался скрыть, что не слушает Милли, и вообще вел себя как хренов сноб. Взгляд его блуждал по комнате, изучая каждый предмет обстановки и каждую картину, словно он еще никогда не бывал в столь забавно типичной провинциальной гостиной, и будто не он, мать его за ногу, два последних года все здесь обсыпал пеплом и заливал бухлом, и будто не он давешним летом прожег дырку в обивке этого самого дивана, а потом вырубился и храпел на этом самом ковре. Милли что-то рассказывала, а Фрэнк подался вперед и, сощурившись, смотрел мимо нее, как человек, который сквозь прутья решетки заглядывает в темный вольер; Шеп даже не сразу понял, что он читает заглавия книг на дальней полке. Самое противное, что Шеп, несмотря на все свое раздражение, едва не вскочил, чтобы пуститься в оживленные объяснения: «Конечно, подборка так себе, и было бы ужасно, если б по ней ты судил о наших литературных вкусах… Знаешь, это просто накопившийся хлам, а большая часть действительно хороших книг…» Однако, стиснув челюсти, он собрал стаканы и вышел на кухню. Твою мать!
Готовя коктейли, Шеп вкатил Уилерам двойную дозу спиртного, уполовинив ее в стакане Милли: если жена продолжит в том же темпе, она, учитывая ее состояние, через час отключится.
Наконец гости стали раскрепощаться, и когда сей процесс завершился, уже казалось, что лучше бы они оставались зажатыми.
Началось с того, что Фрэнк откашлялся и произнес:
— Вообще-то у нас весьма важная новость. Мы… — Он замолчал и, покраснев, взглянул на Эйприл. — Скажи ты.
Эйприл одарила его улыбкой — не зрителя, гостя или друга, а такой, что сердце Шепа завистливо ёкнуло, — и обратилась к аудитории:
— Мы уезжаем в Европу. В Париж. Навсегда.
Что? Когда? Как? Почему? Кэмпбеллы открыли беглый огонь вопросов, а Уилеры, посмеиваясь, добродушно отвечали. Все заговорили разом.
— …неделю, а может, две назад… — удовлетворила Эйприл настойчивое желание хозяйки знать, когда это они надумали. — Сейчас и не вспомнишь. Просто вдруг решили уехать, и все.
— Погоди, в чем фишка-то? — уже второй или третий раз допытывался Шеп. — В смысле, нашел там работу или как?
— В общем… не совсем.
Все смолкли, гости влюбленно смотрели друг на друга, и взбеленившийся Шеп едва не рявкнул: «Эй, вы, либо рассказывайте, либо нет. Какого черта?»
Потом разговор возобновился. Держась за руки, точно маленькие, и перебивая друг друга, Уилеры все выложили. Шеп держал удар, как поступал всегда под градом неприятных новостей. Каждое сообщение безболезненно проскальзывало на задворки сознания и сопровождалось мыслью: ладно, это я после обдумаю, и это, и это, так что мозг оставался свободным и бдительно контролировал ситуацию. Этот способ позволял сохранять нужное выражение лица и отвечать впопад; Шеп даже успевал порадоваться, что вечер наконец-то ожил и все зашевелились. Он с удивлением и гордостью наблюдал, как лихо Милли со всем этим управляется.
— Ребята, это, ей-богу, здорово, — сказала она, когда Уилеры смолкли. — Нет, правда, ужасно здорово. Конечно, мы будем по вас скучать… да, милый?.. Это ж надо! — Глаза ее блестели. — Ну вы даете!.. Мы будем жутко скучать…
Шеп согласился, а Уилеры забрались обратно в свою изящную вежливую умильность. Они тоже будут скучать. Очень сильно.
Когда вечер закончился, гости ушли и дом затих, Шеп дал боли чуть шевельнуться, но с тем лишь, чтобы напомнить себе: сейчас главное — жена, все остальное подождет.
— Знаешь, что я думаю, лапушка? — Он подошел к Милли, которая в раковине споласкивала стаканы и пепельницы. — По-моему, это чрезвычайно незрелая затея.
Плечи Милли благодарно обмякли.
— И мне так кажется. Не хотела ничего говорить, но именно это я и подумала. Незрелая — точное слово. Интересно, они хоть на минуту задумались о детях?
— Верно. Но это лишь одна сторона, а вот другая: что за полоумная идея — мол, она его поддержит? Каким надо быть мужиком, чтоб на такое согласиться?
— Ой, не говори, и я о том же думала. Не хочу злословить, потому что оба мне очень нравятся… и они, конечно, наши лучшие друзья и все такое, но ты верно сказал. Именно об этом я думала, ты просто мои мысли читаешь.
Однако позже, в темноте спальни, от Шепа не было никакого толку. Под боком он чувствовал ее бессонно напрягшееся тело, слышал легкий шорох ее дыхания с тихим всхлипом на каждом вдохе и понимал: стоит лишь к ней повернуться, как она уткнется ему в грудь и выплачет все, что в ней накопилось, а ему останется поглаживать ее по спине и шепотом приговаривать: «Что такое, маленькая? М-м? Что случилось? Расскажи папочке».
Но он не мог. Не хватало сил на то, чтобы она слезами вымочила его пижаму, не было желания почувствовать под рукой ее теплую вздрагивающую спину. Во всяком случае, не сегодня, не сейчас. Он не в состоянии кого-либо утешать.
Париж! От одного лишь этого слова до самых пяток пробирала нежная дрожь, а память уносила в те времена, когда мир казался невесомо легким и чистым, словно незримая гордая птица, чьи лапки всегда отыщут место на лейтенантском погоне. О да, он помнил парижские улицы, деревья, волшебную легкость побед по вечерам («Хочешь длинную, Кэмпбелл? Ладно, а я беру маленькую… Привет, мамзель… Пардон, мамзель…») и утра, бездумные золотисто-голубые утра с чашечками горячего кофе, свежими булочками и обещанием вечной жизни.