Едва она положила трубку, как снова расплакалась. От новой сигареты ее затошнило, и она бросилась в ванную, где еще долго давилась сухими позывами, после того как ее вывернуло тем, что удалось впихнуть в себя за завтраком. Потом она снова умылась и почистила зубы, пора было заняться делом.
«Ты хорошо подумала, Эйприл? — спрашивала тетя Клер, подняв толстый, изуродованный артритом палец. — Никогда не берись за дело, пока хорошенько все не обдумаешь, а уж тогда старайся как можешь».
Вначале надо было прибраться, особенно на столе, хранившем следы ее ночных попыток все хорошенько обдумать: полная окурков пепельница и открытая чернильница в окружении хлопьев пепла, кофейная чашка с бурой засохшей гущей. Стоило сесть к столу и включить лампу, как вновь ожило горестное отчаяние предрассветных часов.
Корзина для бумаг была забита скомканными свидетельствами ее неудачных потуг написать письмо. Одно она достала и расправила на столе, но сперва читать не могла и лишь тупо смотрела на убористые ряды черных злых букв, похожих на пришлепнутых комаров. Потом с середины листа проглянули строчки:
...…из-за твоего трусливого самообмана насчет «любви», хотя мы оба прекрасно знаем, что между нами не было ничего, кроме презрения, неверия и болезненной зависимости от слабости другого. Вот почему я не могла удержаться от смеха, когда ты сказал о «неспособности любить», вот почему мне невыносимы твои прикосновения, вот почему я больше никогда не поверю твоим мыслям, не говоря уже о словах…
Дочитывать не имело смысла — письмо, как и все другие скомканные, оборванные на полуслове черновики, пропитывала бессильная ненависть; все это надо сжечь.
Лишь к пяти утра — неужели это было всего четыре часа назад? — она оставила попытки сочинить письмо. Тело ломило усталостью, и она, заставив себя выйти из-за стола, долго и неподвижно лежала в теплой ванне, словно пациент на физиопроцедуре. Потом, чувствуя пустоту в голове и невероятный покой, она пошла в спальню за одеждой и там увидела его.
В сером утреннем свете его расхристанный вид — в мятой одежде он лежал навзничь — ошарашил так, словно она обнаружила в постели чужого мужчину. Она присела на кровать и тогда, чувствуя запах перегара и глядя на его красное спящее лицо, начала постигать истинную причину своего потрясения: дело не в том, что она его не любит, а в том, что не может его ненавидеть. Откуда взяться ненависти? Ведь он… он — Фрэнк.
Он всхрапнул, губы его зашевелились, рука ухватила ее пальцы.
— Малыш… Маленькая, не уходи…
— Ш-ш-ш… все хорошо. Все хорошо, Фрэнк. Спи…
Вот когда она все хорошенько обдумала.
И потому в ее ответе «нет» на его вопрос, не противен ли он ей, не было лжи и лицемерия, как не было их в том, чтобы приготовить ему хороший завтрак, сыграть заинтересованность его работой и поцеловать на прощанье. Кстати, поцелуй был вполне правильный — абсолютно невинный, дружеский поцелуй, какой отдаешь парню, с которым познакомилась на вечеринке и который с тобой танцевал, смешил тебя, а потом провожал домой, всю дорогу болтая о себе.
Настоящей ошибкой, ложью и лицемерием было увидеть в нем нечто большее. Все бы ничего, если б позабавиться с ним месяц-другой, но растягивать эту игру на годы! А все потому, что в ее тогдашнем сентиментальном одиночестве ей было удобно верить в то, что говорил именно этот парень, и вознаграждать его собственной удобной ложью, а в результате каждый сказал то, что больше всего хотел услышать другой: «Я тебя люблю» и «Ты самый интересный человек из всех, кого встречала. Это правда. Честно».
Этот путь коварен и ненадежен. Но если ты им пошел, свернуть уже невероятно трудно, и ты говоришь «извини, конечно, ты прав», «тебе виднее» и «ты — самое удивительное и ценное, что есть на свете», после чего все правдивое и честное становится безнадежно далеким и мерцает, точно недостижимый мир изумительных людей. И ты вдруг понимаешь, что твоя жизнь подобна репетициям «Лауреатов» и музицированию Стива Ковика — в ней все тупо серьезно, неряшливо, претенциозно и неправильно: ты говоришь «да», когда хочешь сказать «нет», и «в этом мы должны быть заодно», хотя думаешь совершенно противоположное. А потом ты вдыхаешь бензиновые пары, словно аромат цветов, и впадаешь в любовную горячку под тяжестью неуклюжего, сопящего, краснорожего мужика Шепа Кэмпбелла, который тебе даже не нравится, и ты оказываешься лицом к лицу с абсолютной тьмой, не понимая, кто ты есть.
Но кто еще в том виноват, кроме тебя?
Прибрав на столе и застелив постель Фрэнка чистым бельем, она взяла корзину с бумагами и пошла на задний двор. Осенний день, теплый, но с прохладным ветерком, гонявшим по траве палые листья, напомнил о бесшабашных истоках детства с яблоками, карандашами, новой теплой одеждой и последними деньками перед школой.
Через лужайку она прошла к мусорной бочке и, опростав корзину, чиркнула спичкой. Потом присела на согретый солнцем камень и смотрела, как почти невидимое пламя медленно, а затем все быстрее охватывает бумаги, поднимая маленькие прозрачные волны дрожащего жара. Птичий щебет и шепот деревьев перемешивались с отдаленными криками играющих детей; она прислушалась, но не различила голосов Дженифер или Майкла или маленьких Кэмпбеллов, и вообще было непонятно, из какой части Холма доносятся крики.
На расстоянии все детские голоса похожи.
— Ну послушай! Слушай же!.. Знаешь, что еще она привезла? Марджи! Я же хочу тебе кое-что рассказать!